Неточные совпадения
Привычка усладила
горе,
Не отразимое ничем;
Открытие большое вскоре
Ее утешило совсем:
Она меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,
И всё тогда
пошло на стать.
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила
в баню по субботам,
Служанок била осердясь —
Всё это мужа не спросясь.
Меж
гор, лежащих полукругом,
Пойдем туда, где ручеек,
Виясь, бежит зеленым лугом
К реке сквозь липовый лесок.
Там соловей, весны любовник,
Всю ночь поет; цветет шиповник,
И слышен говор ключевой, —
Там виден камень гробовой
В тени двух сосен устарелых.
Пришельцу надпись говорит:
«Владимир Ленской здесь лежит,
Погибший рано смертью смелых,
В такой-то год, таких-то лет.
Покойся, юноша-поэт...
Когда дорога понеслась узким оврагом
в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам
в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз,
в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами
в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на
гору и
пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались
в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
— Правда, с такой дороги и очень нужно отдохнуть. Вот здесь и расположитесь, батюшка, на этом диване. Эй, Фетинья, принеси перину, подушки и простыню. Какое-то время
послал Бог: гром такой — у меня всю ночь
горела свеча перед образом. Эх, отец мой, да у тебя-то, как у борова, вся спина и бок
в грязи! где так изволил засалиться?
Дорога
идет, извиваясь между кустарниками, опускаясь
в небольшие овраги, где протекают шумные ручьи под сенью высоких трав; кругом амфитеатром возвышаются синие громады Бешту, Змеиной, Железной и Лысой
горы.
Мы тронулись
в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы
шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала
в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала
в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Наконец я ей сказал: «Хочешь,
пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это было
в сентябре; и точно, день был чудесный, светлый и не жаркий; все
горы видны были как на блюдечке. Мы
пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
Спустясь
в середину города, я
пошел бульваром, где встретил несколько печальных групп, медленно подымающихся
в гору; то были большею частию семейства степных помещиков; об этом можно было тотчас догадаться по истертым, старомодным сюртукам мужей и по изысканным нарядам жен и дочерей; видно, у них вся водяная молодежь была уже на перечете, потому что они на меня посмотрели с нежным любопытством: петербургский покрой сюртука ввел их
в заблуждение, но, скоро узнав армейские эполеты, они с негодованием отвернулись.
Он встал на ноги,
в удивлении осмотрелся кругом, как бы дивясь и тому, что зашел сюда, и
пошел на Т—
в мост. Он был бледен, глаза его
горели, изнеможение было во всех его членах, но ему вдруг стало дышать как бы легче. Он почувствовал, что уже сбросил с себя это страшное бремя, давившее его так долго, и на душе его стало вдруг легко и мирно. «Господи! — молил он, — покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой… мечты моей!»
Голодная кума Лиса залезла
в сад;
В нём винограду кисти рделись.
У кумушки глаза и зубы разгорелись;
А кисти сочные, как яхонты
горят;
Лишь то беда, висят они высоко:
Отколь и как она к ним ни зайдёт,
Хоть видит око,
Да зуб неймёт.
Пробившись попусту час целой,
Пошла и говорит с досадою: «Ну, что ж!
На взгляд-то он хорош,
Да зелен — ягодки нет зрелой:
Тотчас оскомину набьёшь».
Он побежал отыскивать Ольгу. Дома сказали, что она ушла; он
в деревню — нет. Видит, вдали она, как ангел восходит на небеса,
идет на
гору, так легко опирается ногой, так колеблется ее стан.
Он ходил за ней по
горам, смотрел на обрывы, на водопады, и во всякой рамке она была на первом плане. Он
идет за ней по какой-нибудь узкой тропинке, пока тетка сидит
в коляске внизу; он следит втайне зорко, как она остановится, взойдя на
гору, переведет дыхание и какой взгляд остановит на нем, непременно и прежде всего на нем: он уже приобрел это убеждение.
Он издали видел, как Ольга
шла по
горе, как догнала ее Катя и отдала письмо; видел, как Ольга на минуту остановилась, посмотрела на письмо, подумала, потом кивнула Кате и вошла
в аллею парка.
Он не
пошел ни на четвертый, ни на пятый день; не читал, не писал, отправился было погулять, вышел на пыльную дорогу, дальше надо
в гору идти.
Обломов
пошел в обход, мимо
горы, с другого конца вошел
в ту же аллею и, дойдя до средины, сел
в траве, между кустами, и ждал.
После короткого совещания — вдоль ли, поперек ли ходить — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный, черноватый мужик,
пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под
гору по лощине и на
гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и косцы только на горке были на солнце, а
в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне
шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Машкин Верх скосили, доделали последние ряды, надели кафтаны и весело
пошли к дому. Левин сел на лошадь и, с сожалением простившись с мужиками, поехал домой. С
горы он оглянулся; их не видно было
в поднимавшемся из низу тумане; были слышны только веселые грубые голоса, хохот и звук сталкивающихся кос.
— Нет, я и сама не успею, — сказала она и тотчас же подумала: «стало быть, можно было устроиться так, чтобы сделать, как я хотела». — Нет, как ты хотел, так и делай.
Иди в столовую, я сейчас приду, только отобрать эти ненужные вещи, — сказала она, передавая на руку Аннушки, на которой уже лежала
гора тряпок, еще что-то.
В 4 часа, чувствуя свое бьющееся сердце, Левин слез с извозчика у Зоологического Сада и
пошел дорожкой к
горам и катку, наверное зная, что найдет ее там, потому что видел карету Щербацких у подъезда.
Одни требовали расчета или прибавки, другие уходили, забравши задаток; лошади заболевали; сбруя
горела как на огне; работы исполнялись небрежно; выписанная из Москвы молотильная машина оказалась негодною по своей тяжести; другую с первого разу испортили; половина скотного двора
сгорела, оттого что слепая старуха из дворовых
в ветреную погоду
пошла с головешкой окуривать свою корову… правда, по уверению той же старухи, вся беда произошла оттого, что барину вздумалось заводить какие-то небывалые сыры и молочные скопы.
В этих хоромах жили богатые помещики, и все у них
шло своим порядком, как вдруг,
в одно прекрасное утро, вся эта благодать
сгорела дотла.
Она понижалась все больше и больше, тарантас вырастал из нее, — вот уже показались колеса и конские хвосты, и вот, вздымая сильные и крупные брызги, алмазными — нет, не алмазными — сапфирными снопами разлетавшиеся
в матовом блеске луны, весело и дружно выхватили нас лошади на песчаный берег и
пошли по дороге
в гору, вперебивку переступая глянцевитыми мокрыми ногами.
Водились за ним, правда, некоторые слабости: он, например, сватался за всех богатых невест
в губернии и, получив отказ от руки и от дому, с сокрушенным сердцем доверял свое
горе всем друзьям и знакомым, а родителям невест продолжал
посылать в подарок кислые персики и другие сырые произведения своего сада; любил повторять один и тот же анекдот, который, несмотря на уважение г-на Полутыкина к его достоинствам, решительно никогда никого не смешил; хвалил сочинение Акима Нахимова и повесть Пинну;заикался; называл свою собаку Астрономом; вместо однакоговорил одначеи завел у себя
в доме французскую кухню, тайна которой, по понятиям его повара, состояла
в полном изменении естественного вкуса каждого кушанья: мясо у этого искусника отзывалось рыбой, рыба — грибами, макароны — порохом; зато ни одна морковка не попадала
в суп, не приняв вида ромба или трапеции.
Самгин
пошел домой, — хотелось есть до колик
в желудке.
В кухне на столе
горела дешевая, жестяная лампа, у стола сидел медник, против него — повар, на полу у печи кто-то спал,
в комнате Анфимьевны звучали сдержанно два или три голоса. Медник говорил быстрой скороговоркой, сердито, двигая руками по столу...
Становилось темнее, с
гор повеяло душистой свежестью, вспыхивали огни, на черной плоскости озера являлись медные трещины. Синеватое туманное небо казалось очень близким земле, звезды без лучей, похожие на куски янтаря, не углубляли его. Впервые Самгин подумал, что небо может быть очень бедным и грустным. Взглянул на часы: до поезда
в Париж оставалось больше двух часов. Он заплатил за пиво, обрадовал картинную девицу крупной прибавкой «на чай» и не спеша
пошел домой, размышляя о старике, о корке...
Ночь была холодно-влажная, черная; огни фонарей
горели лениво и печально, как бы потеряв надежду преодолеть густоту липкой тьмы. Климу было тягостно и ни о чем не думалось. Но вдруг снова мелькнула и оживила его мысль о том, что между Варавкой, Томилиным и Маргаритой чувствуется что-то сродное, все они поучают, предупреждают, пугают, и как будто за храбростью их слов скрывается боязнь. Пред чем, пред кем? Не пред ним ли, человеком, который одиноко и безбоязненно
идет в ночной тьме?
Как только зазвучали первые аккорды пианино, Клим вышел на террасу, постоял минуту, глядя
в заречье, ограниченное справа черным полукругом леса, слева —
горою сизых облаков, за которые уже скатилось солнце. Тихий ветер ласково гнал к реке зелено-седые волны хлебов. Звучала певучая мелодия незнакомой, минорной пьесы. Клим
пошел к даче Телепневой. Бородатый мужик с деревянной ногой заступил ему дорогу.
— А если это не
в гору идет, под
гору? — тихо спросила Варвара и заставила Самгина пошутить...
Бойкая рыжая лошаденка быстро и легко довезла Самгина с вокзала
в город; люди на улицах, тоже толстенькие и немые,
шли навстречу друг другу спешной зимней походкой; дома, придавленные пуховиками снега, связанные заборами, прочно смерзлись, стояли крепко; на заборах, с розовых афиш, лезли
в глаза черные слова: «
Горе от ума», — белые афиши тоже черными словами извещали о втором концерте Евдокии Стрешневой.
— Ненависть — я не признаю. Ненавидеть — нечего, некого. Озлиться можно на часок, другой, а ненавидеть — да за что же? Кого? Все
идет по закону естества. И —
в гору идет. Мой отец бил мою мать палкой, а я вот… ни на одну женщину не замахивался даже… хотя, может, следовало бы и ударить.
— Говорил он о том, что хозяйственная деятельность людей, по смыслу своему, религиозна и жертвенна, что во Христе сияла душа Авеля, который жил от плодов земли, а от Каина
пошли окаянные люди, корыстолюбцы, соблазненные дьяволом инженеры, химики. Эта ерунда чем-то восхищала Тугана-Барановского, он изгибался на длинных ногах своих и скрипел: мы — аграрная страна, да, да! Затем курносенький стихотворец читал что-то смешное: «
В ладье мечты утешимся, сны
горе утолят», — что-то
в этом роде.
И настала тяжкая година:
Поглотила русичей чужбина,
Поднялась Обида от курганов
И вступила девой
в край Траянов.
Крыльями лебяжьими всплеснула,
Дон и море оглашая криком,
Времена довольства пошатнула,
Возвестив о бедствии великом.
А князья дружин не собирают.
Не
идут войной на супостата,
Малое великим называют
И куют крамолу брат на брата.
А враги на Русь несутся тучей,
И повсюду бедствие и
горе.
Далеко ты, сокол наш могучий,
Птиц бия, ушел за сине море!
В «отдыхальне» подали чай, на который просили обратить особенное внимание. Это толченый чай самого высокого сорта: он родился на одной
горе, о которой подробно говорит Кемпфер. Часть этого чая
идет собственно для употребления двора сиогуна и микадо, а часть, пониже сорт, для высших лиц. Его толкут
в порошок, кладут
в чашку с кипятком — и чай готов. Чай превосходный, крепкий и ароматический, но нам он показался не совсем вкусен, потому что был без сахара. Мы, однако ж, превознесли его до небес.
Обошедши все дорожки, осмотрев каждый кустик и цветок, мы вышли опять
в аллею и потом
в улицу, которая вела
в поле и
в сады. Мы
пошли по тропинке и потерялись
в садах, ничем не огороженных, и рощах. Дорога поднималась заметно
в гору. Наконец забрались
в чащу одного сада и дошли до какой-то виллы. Мы вошли на террасу и, усталые, сели на каменные лавки. Из дома вышла мулатка, объявила, что господ ее нет дома, и по просьбе нашей принесла нам воды.
Вот тебе раз! вот тебе Едо! У нас как
гора с плеч!
Идти в Едо без провизии, стало быть на самое короткое время, и уйти!
Вина
в самом деле пока
в этой стороне нет — непьющие этому рады: все, поневоле, ведут себя хорошо, не разоряются. И мы рады, что наше вино вышло (разбилось на
горе, говорят люди), только Петр Александрович жалобно по вечерам просит рюмку вина, жалуясь, что зябнет. Но без вина решительно лучше, нежели с ним: и люди наши трезвы, пьют себе чай, и,
слава Богу, никто не болен, даже чуть ли не здоровее.
От слободы Качуги
пошла дорога степью; с Леной я распрощался. Снегу было так мало, что он не покрыл траву; лошади паслись и щипали ее, как весной. На последней станции все
горы; но я ехал ночью и не видал Иркутска с Веселой
горы. Хотел было доехать бодро, но
в дороге сон неодолим. Какое неловкое положение ни примите, как ни сядьте, задайте себе урок не заснуть, пугайте себя всякими опасностями — и все-таки заснете и проснетесь, когда экипаж остановится у следующей станции.
Как съедете,
идете четверть часа по песку, а там сейчас же надо подниматься
в гору и продираться сквозь непроходимый лес.
От Капштата
горы некоторое время далеко
идут по обеим сторонам, а милях
в семидесяти стесняются
в длинное ущелье, через которое предстояло нам ехать.
Направо
идет высокий холм с отлогим берегом, который так и манит взойти на него по этим зеленым ступеням террас и гряд, несмотря на запрещение японцев. За ним тянется ряд низеньких, капризно брошенных холмов, из-за которых глядят серьезно и угрюмо довольно высокие
горы, отступив немного, как взрослые из-за детей. Далее пролив, теряющийся
в море; по светлой поверхности пролива чернеют разбросанные камни. На последнем плане синеет мыс Номо.
Станция называется Маймакан. От нее двадцать две версты до станции Иктенда. Сейчас едем. На
горах не оттаял вчерашний снег; ветер дует осенний; небо скучное, мрачное; речка потеряла веселый вид и опечалилась, как печалится вдруг резвое и милое дитя.
Пошли опять то
горы, то просеки, острова и долины. До Иктенды проехали
в темноте, лежа
в каюте, со свечкой, и ничего не видали. От холода коченели ноги.
Он, помолчав немного, начал так: «Однажды я ехал из Буюкдерэ
в Константинополь и на минуту слез… а лошадь ушла вперед с дороги: так я и пришел пешком, верст пятнадцать будет…» — «Ну так что ж?» — «Вот я и боялся, — заключил Тимофей, — что, пожалуй, и эти лошади уйдут, вбежавши на
гору, так чтоб не пришлось тоже
идти пешком».
Вот
гора и на ней три рытвины, как три ветви,
идут в разные стороны, а между рытвинами значительный горб — это задача.
Джукджур отстоит
в восьми верстах от станции, где мы ночевали. Вскоре по сторонам
пошли горы, одна другой круче, серее и недоступнее. Это как будто искусственно насыпанные пирамидальные кучи камней. По виду ни на одну нельзя влезть. Одни сероватые, другие зеленоватые, все вообще неприветливые, гордо поднимающие плечи
в небо, не удостоивающие взглянуть вниз, а только сбрасывающие с себя каменья.
За городом дорога
пошла берегом. Я смотрел на необозримый залив, на наши суда, на озаряемые солнцем
горы, одни, поближе, пурпуровые, подальше — лиловые; самые дальние синели
в тумане небосклона. Картина впереди — еще лучше: мы мчались по большому зеленому лугу с декорацией индийских деревень, прячущихся
в тени бананов и пальм. Это одна бесконечная шпалера зелени — на бананах нежной, яркой до желтизны, на пальмах темной и жесткой.
Скоро мы стали подниматься
в гору; я думал, тут устанут они, но они
шли скорым шагом.
Мы стали прекрасно. Вообразите огромную сцену,
в глубине которой, верстах
в трех от вас, видны высокие холмы, почти
горы, и у подошвы их куча домов с белыми известковыми стенами, черепичными или деревянными кровлями. Это и есть город, лежащий на берегу полукруглой бухты. От бухты
идет пролив, широкий, почти как Нева, с зелеными, холмистыми берегами, усеянными хижинами, батареями, деревнями, кедровником и нивами.
После завтрака, состоявшего из
горы мяса, картофеля и овощей, то есть тяжелого обеда, все расходились: офицеры
в адмиралтейство на фрегат к работам, мы, не офицеры, или занимались дома, или
шли за покупками, гулять, кто
в Портсмут, кто
в Портси, кто
в Саутси или
в Госпорт — это названия четырех городов, связанных вместе и составляющих Портсмут.
Дорогой навязавшийся нам
в проводники малаец принес нам винограду. Мы
пошли назад все по садам, между огромными дубами, из рытвины
в рытвину, взобрались на пригорок и, спустившись с него, очутились
в городе. Только что мы вошли
в улицу, кто-то сказал: «Посмотрите на Столовую
гору!» Все оглянулись и остановились
в изумлении: половины
горы не было.
Подъезжаете ли вы к глубокому и вязкому болоту, якут соскакивает с лошади, уходит выше колена
в грязь и ведет вашу лошадь — где суше; едете ли лесом, он — впереди, устраняет от вас сучья; при подъеме на крутую
гору опоясывает вас кушаком и помогает
идти; где очень дурно, глубоко, скользко — он останавливается.